Неточные совпадения
Но я отстал от их союза
И вдаль бежал… Она за мной.
Как часто ласковая муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!
Как часто по скалам Кавказа
Она Ленорой, при луне,
Со мной скакала
на коне!
Как часто по брегам Тавриды
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шепот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу
миров.
Быть может, он для блага
мираИль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может,
на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы!
на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из
мира вытеснят и нас!
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот
на чем вертится
мир!
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв
на время всё
на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся
мир иной.
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный
мирНа каждой станции трактир.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится
на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем
миром.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак… того и гляди, пойдешь
на старости лет по
миру!
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь
мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много
на веку своем, претерпел
на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже
на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Долго бы стоял он бесчувственно
на одном месте, вперивши бессмысленно очи в даль, позабыв и дорогу, и все ожидающие впереди выговоры, и распеканья за промедление, позабыв и себя, и службу, и
мир, и все, что ни есть в
мире.
Тут вы с своей стороны никакого не прилагали старания,
на то была воля Божия, чтоб они оставили
мир сей, нанеся ущерб вашему хозяйству.
И скоро они оба перестали о нем думать: Платонов — потому, что лениво и полусонно смотрел
на положенья людей, так же как и
на все в
мире.
Спит ум, может быть обретший бы внезапный родник великих средств; а там имение бух с аукциона, и пошел помещик забываться по
миру с душою, от крайности готовою
на низости, которых бы сам ужаснулся прежде.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять
на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в
мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Что ж? умереть так умереть! потеря для
мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я — как человек, зевающий
на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..
Доктор согласился быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен был настоять
на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность в здешнем
мире.
Он вдруг вспомнил слова Сони: «Поди
на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и пред ней согрешил, и скажи всему
миру вслух: „Я убийца!“ Он весь задрожал, припомнив это.
Ему грезилось в болезни, будто весь
мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии
на Европу.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом
мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря
на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Теперь не худо б было сряду
На дочь и
на отца,
И
на любовника глупца,
И
на весь
мир излить всю желчь и всю досаду.
— И
на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей
мир, какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но бо́льшая часть была таких, которые
на весь
мир и
на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
Все спустили по-козацки, угощая весь
мир и нанимая музыку, чтобы все веселилось, что ни есть
на свете.
— Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху. — Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь
на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в
мире силы, которая бы не покорилась ему!..
Один только полковник не согласился
на такой
мир.
— А если пан хочет видеться, то завтра нужно рано, так чтобы еще и солнце не всходило. Часовые соглашаются, и один левентарь [Левентарь — начальник охраны.] обещался. Только пусть им не будет
на том свете счастья! Ой, вей
мир! Что это за корыстный народ! И между нами таких нет: пятьдесят червонцев я дал каждому, а левентарю…
Таких примеров много в
мире:
Не любит узнавать никто себя в сатире.
Я даже видел то вчера:
Что Климыч на-руку не чист, все это знают;
Про взятки Климычу читают,
А он украдкою кивает
на Петра.
—
На вот, я тебе подарю, не хочешь ли? — прибавил он. — Что с нее взять? Дом, что ли, с огородишком? И тысячи не дадут: он весь разваливается. Да что я, нехристь, что ли, какой? По
миру ее пустить с ребятишками?
— Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! — говорил Обломов с мыслью
на лице, с полным сознанием рассудка и воли. — Что ты хочешь делать со мной? С тем
миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда; ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать — будет смерть.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
— Что кричишь-то? Я сам закричу
на весь
мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе,
на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель
на его имя; ты теперь не пьян, в своем уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
Он был как будто один в целом
мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может в жизни положиться слепо только
на него и ни
на кого более в целом
мире.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный
мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит
на себе землю.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в
мире злу и разгорится желанием указать человеку
на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины
на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет
на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь
мир отравится ядом и пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно…
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу
на весь
мир, так закричу, что
мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
— Нет, не оставлю! Ты меня не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашел женщину-клад. Покой, удобство всякое — все доставил тебе, облагодетельствовал кругом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашел: немца!
На аренду имение взял; вот погоди: он тебя облупит, еще акций надает. Уж пустит по
миру, помяни мое слово! Дурак, говорю тебе, да мало дурак, еще и скот вдобавок, неблагодарный!
Что за причина? Какой ветер вдруг подул
на Обломова? Какие облака нанес? И отчего он поднимает такое печальное иго? А, кажется, вчера еще он глядел в душу Ольги и видел там светлый
мир и светлую судьбу, прочитал свой и ее гороскоп. Что же случилось?
Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться
на одной высоте и, скача
на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей
мир чувства от
мира лжи и сентиментальности,
мир истины от
мира смешного, или, скача обратно, не заскакать
на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления сердца.
Она казалась выше того
мира, в который нисходила в три года раз; ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась
на стул за ширмы.
Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой
на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся
на качелях девушек.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар
миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться
на поприще жизни и лететь по нему
на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил
на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…
Та же глубокая тишина и
мир лежат и
на полях; только кое-где, как муравей, гомозится
на черной ниве палимый зноем пахарь, налегая
на соху и обливаясь потом.
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда
на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря
на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического
мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в искусстве.
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты
на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха: они всё твердят свою, от начала
мира одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания; и все слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обреченного
на муку чудовища, да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осужденные, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой.
А за провинность с Гирина
Мы положили штраф:
Штрафные деньги рекруту,
Часть небольшая Власьевне,
Часть
миру на вино…
Идут под небо самое
Поповы терема,
Гудит попова вотчина —
Колокола горластые —
На целый божий
мир.